Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над храмом Христа, и как мне кричали:
— Вылетайте, как пробка.

Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах.
— Вы не дойдете до него, голубчик, — сочувственно сказал мне
заведующий.
— Ну так я дойду до Надежды Константиновны, — отвечал я в отчаянии, —
мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
И я дошел до нее.

В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный
аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла
из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
— Вы что хотите? — спросила она, разглядев в моих руках знаменитый
лист.
— Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства.
Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме
Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему
это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
— Нет, — сказала она, — такую штуку подавать Председателю Совета
Народных Комиссаров?
— Что же мне делать? — спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными
чернилами:
«Прошу дать ордер на совместное жительство».
И подписала: Ульянова.
Точка.

На Большой Садовой
Стоит дом здоровый.
Живет в доме наш брат
Организованный пролетариат.

И я затерялся между пролетариатом
Как какой-нибудь, извините за выражение,
атом.
Жаль, некоторых удобств нет
Например – испорчен ватерклозет.

С умывальником тоже беда:
Днем он сухой, а ночью из него на пол
течет вода.
Питаемся понемножку:
Сахарин и картошка.

Свет электрический – странной марки:
То потухнет, а то опять ни с того
ни с сего разгорится ярко.
Теперь, впрочем, уже несколько дней
горит подряд,
И пролетариат очень рад.

За левой стеной женский голос
выводит: „бедная чайка…“
А за правой играют на балалайке.

…лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив.

Жить в чемодане?

Posted: Сентябрь 28, 1921 in Другое
Метки:

И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.

Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:

— Вот это полушубочек!

И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос… о комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.

Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Еще катят колеса, но вот тише, тише. И
стали. Конец. Самый настоящий, всем концам конец. Больше ехать некуда. Это — Москва. М-о-с-к-в-а.
На секунду внимание долгому мощному звуку, что рождается в тьме. В
мозгу чуткие раскаты:
— C’est la lu-u-tte fina-a-le!
…L’Internationa-a-ale!!
И здесь — так же хрипло и страшно:
С Интернационалом!!

Но выбрались, наконец, из путаницы колес,
перестали мелькать бородатые лики. Поехали, поехали по изодранной мостовой.
Все тьма. Где это? Какое место? Все равно. Безразлично. Вся Москва черна, черна, черна. Дома молчат. Сухо и холодно глядит. О-хо-хо. Церковь проплыла.
Вид у нее неясный, растерянный. Ухнула во тьму.

Два часа ночи. Куда же идти ночевать? Домов-то, домов! Чего проще… В любой постучать. Пустите переночевать. Вообража-аю!